«Последний поезд» (The Last Train) (1976)
— Слушай, у меня был тот еще денек, а до него та еще ночка. Что посоветуешь: двойной виски или лучше тройной?
— Тройной, конечно. — Я подал знак бармену. Джордж Уолси обычно был преисполнен американского энтузиазма, но уж если погружался в уныние, то добирался до самого дна. — Что дрожишь так, лишку хватил вчера? Или напитки были слишком холодные?
— Ни то ни другое. Расскажу — не поверишь.
— Сомневаешься в моей безграничной доверчивости?
— Да с чего бы? Просто эта история из тех, над которыми всегда смеются.
— Мне тоже смеяться?
— Еще чего! Но ведь это не просто серьезно, это страшно до смерти — хотя такое слово, пожалуй, лучше не употреблять. Я про смерть.
Джордж жадно отхлебнул виски, будто стремился опьянеть, а не удовольствие получить, и мне стало интересно, что же могло его так растревожить. У него светлая голова на широких и сильных плечах. Уж и не упомню, сколько лет он проработал на правительство, в скольких диковинных уголках мира побывал, выполняя разные щекотливые поручения. Вот уж кого невозможно представить охваченным паникой — но сейчас он сидит передо мной, белый как мел, и самым возмутительным образом переводит отменный «Гленливет».
— Так расскажи, — попросил я. — Похоже, дело и впрямь серьезное, и смеяться вовсе не хочется. У меня есть сигара, есть выпивка, и я весь внимание.
Джордж хрустнул пальцами и уставился в свой стакан.
— А может, и стоило бы поднять меня на смех. Может, я просто нализался до потери ума. Не знаю... Ладно, выслушай, а потом сам решишь. Это случилось вчера, поздно вечером, даже, пожалуй, уже сегодня, сразу после полуночи. Собрались старые друзья, обычное дело, спиртное рекой, в комнате жарко, а я подустал за день. Сидели в квартире на Эшбурн-гарденс, чуть в сторону от Кромвель-роуд. Выпил лишнего, и там не один я такой был, а глянул на часы — и глазам не поверил. У меня же в полвосьмого деловой завтрак, чтоб его! Сказал, что иду в туалет, это единственный способ смыться с такой вечеринки, схватил пальто и улизнул потихоньку.
На свежем воздухе полегчало, и я двинул пешком и вдруг сообразил, что иду не в ту сторону. Ночью в Кенсингтоне такси если и можно поймать, то разве что в аэропорту. Но я-то шел по Глостер-роуд и не хотел поворачивать назад. А прямо передо мной был вход в метро.
Он сгреб арахис с тарелочки на стойке и съел всю пригоршню разом, жевал так жадно, словно это был его последний ужин. Я промолчал, выдохнул вместо ремарки дымное колечко, и некоторое время спустя он продолжил:
— Эту станцию я хорошо знаю, часто бывал на ней лет тридцать назад, — там совсем рядом, за углом, у правительства была секретная контора. Отличный образец викторианской железнодорожной архитектуры, обращал внимание? Линии «Дистрикт» и «Сёркл», названия прямо там, на этих вечных керамических плитках. Первое метро в Лондоне. Сплошная классика: и наземные участки, и паровозы на угле, и все такое прочее.
Мой приятель снова пригубил виски, пальцы на стакане побелели. Было понятно — даже ему самому, — что он боится говорить по существу дела. Все же решился, «закусил пулю», по любимой своей американской поговорке, и расправил плечи.
— Моя гостиница прямо на кольцевой, вход в метро открыт, последний поезд идет вскоре после полуночи, значит я еще мог успеть. Уже слышался его шум, в лицо мне веял легкий ветерок. Я слетел по лестнице, прыгая через две ступеньки, нашарил в карманах пять пенсов на билет. Пролет был темный, мрачный, но это обычная в том районе картина, сам знаешь, и я дошел до платформы. Никаких билетных автоматов, вообще никого. Наверное, я перепутал вход с выходом — в ночное время их открывают и закрывают по-разному. Но как бы то ни было, спустился я и вижу, у платформы поезд стоит с открытыми дверьми. Помню, обрадовался: вот, сэкономил шиллинг, — и нетвердые ноги понесли меня к вагону. Я едва успел, двери закрылись сразу же за моей спиной. Стою, дышу тяжело и жду, что поезд тронется. Как бы не так. И это было первое.
Джордж очень долго смотрел в стакан, словно вовсе позабыв о моем присутствии.
— Первое? — спросил я, понизив голос.
Он встряхнулся и продолжил рассказ, так тихо, что мне пришлось напрячь слух.
— Первое, что показалось странным. Почему поезд стоит? Нет толпы пассажиров, в это время суток нет поездов, которые нужно пропускать. А мы все стоим и стоим. Оглядываюсь по сторонам, и меня аж озноб пробивает. В поезде отопление отключено, должно быть, электроэнергию экономят, — но это было не просто физическое ощущение, а кое-что гораздо серьезней. Я только так могу описать: за секунду что-то пробрало меня насквозь. Ноги в туфлях ледяные, кожа вся съежилась, — будто голым на мороз выскочил. Обхватил это я себя руками, зубами стучу и думаю: неужели заболеваю? Но все прочие люди в вагоне укутаны по самые уши, стало быть, не во мне дело. Вагон для ночного времени не пустовал, на последний поезд всегда найдутся пассажиры. Обычные люди, кто-то сидит, кто-то стоит. Зимние пальто, шарфы, теплые плащи — и все молчат молчком в тусклом желтом свете.
И тут, клянусь, с меня весь хмель слетел. Не то чтобы я был крепко пьян, ничего подобного. Просто трудный день, а потом хорошие напитки, расслабился малость, — сейчас бы в кровать и уснуть, а утром встанешь как новенький. Так вот, протрезвел я в один миг, а по спине мурашки бегают — как будто меня бросили в кишащую гадюками яму. Это из-за того, что я увидел. А вот сейчас попрошу тебя не смеяться.
Я ничего не ответил. Джордж даже не смотрел на меня — глаза были широко раскрыты, словно он глядел на нечто видимое только ему.
— Это была газета, просто мятая газета торчала из кармана старого плаща. Утренняя «Таймс», тонкая бумага, почти папиросная, в полуметре от моего лица. Я легко прочел название и разобрал дату: восьмое декабря тысяча девятьсот сорок первого. Пожалуйста, ничего не говори.
Я, честно говоря, и не собирался.
— Конечно, у пассажира могла быть при себе старая газета, почему нет? Сувенир или что-то в этом роде. Что значит одна старая газета? Сама по себе — ничего. Но были еще сами люди. Причем какие-то замурзанные. Как в военные годы, помнишь? Чиненая одежда, землистые лица, продуктовые карточки и усталость, от которой нам тогда не было спасу? Вот и тут... И не что-то одно, бросающееся в глаза, а много мелких примет. Трудно описать, но я помню, как вдруг в этом холодном неподвижном поезде, среди измотанных молчаливых людей, я испугался. Испугался, как никогда в жизни, — уж ты-то понимаешь, о чем я говорю. Ведь тебе известно про Югославию, про все те средиземноморские дела. Мне случалось бояться — а кому нет? — но сейчас это был страх смерти, тот, что испытываешь, когда до нее рукой подать. И тогда я понял: если останусь в этом поезде еще хоть на секунду, мне точно конец. Совершенно не думая, не владея собой, я повернулся и давай скрести закрытую дверь. Рвался, как зверь из клетки, срывая когти... Уж извини за стиль бульварного романчика, но я не преувеличиваю нисколько — вот, сам посмотри.
Джордж поднял правую руку, и мне вдруг передался тот озноб, о котором он рассказывал. Все ногти были сорваны начисто, до мяса; чернела запекшаяся кровь и йод. Только сейчас я понял, что на всем протяжении разговора он держал стакан левой, а правую прятал в кармане пиджака.
— Конечно же, двери не открывались — мою панику невозможно передать никакими словами. Я оглянулся и увидел, как все пассажиры поворачиваются, чтобы посмотреть на меня. До той минуты внимания не обращали, а теперь все разом решили повернуть голову. Я не хотел видеть их лиц! Ты даже представить не в силах, как я этого не хотел!
Сколько это продолжалось, не могу сказать. Может, одну минуту, а может, тысячу лет. Время будто сгустилось, головы все поворачивались, холод добрался до самых костей, и я чувствовал, как прочный мир живых крошится у меня под ногами, еще миг — и провалюсь в бездну смерти и вечности.
Но вдруг отворились двери. Я давил на них с такой силой, что вылетел на платформу, потерял равновесие и упал. Знаешь же, как в метро двери иногда распахиваются и моментально закрываются снова, глазом не успеешь моргнуть. И если бы я не ломился наружу, так и остался бы в вагоне. Двери сдвинулись с лязгом, как стальные челюсти, и поезд тронулся.
А я стоял на четвереньках и смотрел, как он катит вдоль платформы в туннель, как прожектор тускнеет, желтеет, а потом и вовсе гаснет. Я еле-еле поднялся на ноги, пришлось держаться за стену, чтобы снова не упасть. Потом меня сердито окликнул дежурный. Станция закрыта, последний поезд ушел, нечего здесь делать постороннему — праведный гнев маленького начальника. Я что-то промычал и вышел через дверь, которую он открыл для меня и захлопнул с нарочитым грохотом. Наверх, на Глостер-роуд, я выбрался как раз вовремя, чтобы помахать проезжавшему такси. Вот, пожалуй, и все. Не так уж и серьезно, чтобы терять душевное равновесие?
Это прозвучало как вопрос, и на него было трудно ответить. Чтобы потянуть время, я попросил у бармена еще виски. Мало-мальски собрался с мыслями и заговорил:
— Я бы так не сказал. Судя по тому, как ты расстроен, случилось и впрямь нечто из ряда вон. Думаю, каждый эпизод легко поддается рациональному объяснению, но вот все в совокупности, похоже, оказало на тебя не самое благоприятное воздействие...
Джордж снисходительно улыбнулся — будь я собакой, он потрепал бы меня по холке. И я умолк.
— Хочу кое-что добавить к своему рассказу, — произнес он. — Эту дату на газете я буду помнить до конца жизни, потому что тот день был для меня самым ужасным за всю войну. Восьмого декабря сорок первого года со станции метро «Глостер-роуд» отошел состав, полный измотанных людей, которым хотелось только одного: поскорее добраться до дому, согреться и уснуть. Отошел от той самой платформы, преодолел отрезок туннеля и вынырнул на открытом участке перед станцией «Хай-стрит» в Кенсингтоне. То, что произошло потом, нельзя назвать иначе как катастрофическим стечением обстоятельств. Налета не было. А бомба — упала. Наверное, немецкий пилот на обратном пути сбросил наугад неизрасходованный боеприпас. Фугаска, причем мощная. Она упала прямо на поезд, и сто двенадцать человек погибли в одно мгновение. Где были живые люди, там только рваное мясо и раздробленные кости.
Тут Джордж умолк; я тоже не раскрывал рта. Мы как-то забываем, насколько плохо обстояли в ту пору наши дела, и вспоминать лишний раз не хочется. Наконец я кашлянул и заговорил:
— Конечно, я понимаю, что ты почувствовал. Этот поезд спустя столько лет напомнил тебе тот, тогдашний. Все более чем ясно.
— Ошибаешься, все более чем странно. Ведь ты знаешь не все. Тогда, в декабре сорок первого, я опоздал на поезд, на тот самый, которым ездил каждую ночь. Подскочил, когда двери уже закрылись, подергал их, но без толку. Так и стоял, злой как черт, и смотрел вслед ушедшему составу. Я все еще был на платформе, когда рвануло, из туннеля хлынуло адское пламя и ударная волна сшибла меня с ног.
Да, я опоздал на тот поезд. Но ответь, неужели он ждал меня все эти годы? Каждую ночь, в тот же час? Означает ли это, что я должен быть уехать на нем, вместе с остальными? И если бы вчера я не вырвался из вагона, что стало бы со мной?